ЕВСА ИРИНА (Украина)

Поэт Ирина Евса - участник проекта НАШКРЫМПОЭТ

Автор нескольких поэтических книг. Лауреат премии Международного фонда памяти Б. Чичибабина (2000). Член Всемирного ПЕН-клуба.
Родилась в 1956 г. в Харькове, училась на филфаке Харьковского университета, окончила московский Литературный институт им. Горького. Стихи печатались в альманахе «Стрелец», журналах «Литературная учёба», «Радуга» (Киев), «Византийский ангел», «Соты», «Крещатик», «Подъём» (Воронеж) и др., в антологиях «Дикое поле: Стихи русских поэтов Украины конца ХХ века», «Антологии русских поэтов Украины», и др. Переводила стихи Сафо, «Золотые стихи» Пифагора, рубаи Омара Хайяма, «Песнь песней», украинскую, польскую, армянскую поэзию.

 

НОВЫЙ СВЕТ

В Парадизе – жара. Асфальт пристаёт к штиблетам.
Жирный овод жужжит на лаковом мёртвом крабе.
Спутник мой удручён. Он мыслит себя поэтом,
но расчётлив душой, как бюргер в английском пабе,

что и в пьяной гульбе размерен, а не рассеян.
Он боится волны и горных тропинок – тех, что
по-над морем текут, спускаются в глубь расселин.
Но не мне заполнять лакуны чужого текста.

Пёс по склону бежит, с пожухлой травой сливаясь.
Экскурсанты торговца крабами взяли в клещи.
Егерь чистит кефаль, лоснящийся, как ливанец.
Спутник мой раздражён. Он трезво глядит на вещи:

Крым – татарам и украинцам. Москальским сворам –
фига в виде инжира, но на брегах Кавказа.
Монологу не внемлет резвый дельфиний кворум.
Словно чайка, над головой зависает фраза.

Мы лежим. На его предплечье рыжеет россыпь
непрочтённых созвездий – то ли Весы, то ль Дева.
Лень татар обсуждать, вступаться за наглых россов.
«Посмотрите направо, – гид говорит, – налево.

Вот Шаляпинский грот, вот Царская бухта. Выше –
можжевеловый лес, стоянка, обмен валюты».
Над раскиданной горстью солнцем нагретых вишен
вьются алчные осы, в мякоть вгрызаясь люто.

В Парадизе неделя тянется, как зевота,
аква витой дрожа в зелёной гортани рая.
Но уже и над ней бесстрастно склонилась Клото,
между старческих дёсен нитку перетирая.

* * *

Mope – в зыби. Небо – в сини. В растревоженной осоке
изумрудные вкрапленья лягушачьего семейства.
И на всё про всё с тобою нам даны такие сроки,
что бессмысленны попрёки, а надежда неуместна.

Мы немотствуем, взирая на ландшафт. Гора в разломе
чуть потрескивает щебнем, чуть посверкивает кварцем.
В этой местности опасно дрейфовать в полдневной дрёме:
ты заснёшь юнцом цветущим, а проснуться можешь – старцем,

что читает с отвращеньем чёрный мыс, изгиб скалистый
в пыльных каперсах, в подтёках помутневшего светила.
… Семилетие скрывала волоокая Калипсо
у себя чужого мужа, но, опомнясь, отпустила.

День – за год, и ты свободен. Можешь странствовать повсюду.
Сдам хозяину посуду, пол протру, замкну ворота.
Ты меня ещё припомнишь. Я тебя ещё забуду.
Я впишу в пейзаж другого, чтоб сидел вполоборота

к полусонному посёлку, не стремясь в морские дали,
а степенно б чистил рыбу и высвистывал Равеля.
Чтоб белели высоленья на ремнях его сандалий
и присохшие чешуйки на запястье розовели.

А меня бы лай собачий или вопль кота Куцона
всякий раз будил. И в кухне курево впотьмах нашарив,
я следила б, как всплывает солнца зрелая канцона
и дымящимся кармином заливает Енишары.

* * *

Море. Облако. Белый парус.
Плоскодонки. – Пейзаж Марке.
По дороге пылит «Икарус»,
исчезающий на витке.

Меж холмов голубеют жилы
варикозно разбухших рек.
И светило стреляет жиром,
словно жареный чебурек.

Бродит ослик по кличке Павел,
как тоскующий инфернал.
Разговор наш – игра без правил.
Мне не светит полуфинал.

Не копайся в татарском супе –
всё горячее можно есть.
Лучше жизнь принимать, как суфий:
мол, такая, какая есть.

Слушать резкий фальцет солиста,
но не вдумываясь в слова…
Мир промыт и горит слоисто,
как медовая пахлава.

Обводи меня. Жизнь такая,
как задумал творец игры,
в молоко облаков макая
зачерствевший ломоть горы.

* * *

То солнце, как напалм, сжигает все подряд,
то сильный шквал напал и треплет виноград.

С тоской на поводке идёшь, куда зовут,
и дремлешь в кабаке с названьем «Голливуд».

Есть пиво и кефаль. И этого вполне
достаточно, но жаль фелюгу на волне.

В ней давится слезой похмельною матрос,
который за сезон, как Маугли, зарос.

День в день – надир, зенит, а между ними тот,
кто на бегу звонит и дальнобойно врет.

И чтоб, глотая ложь, не плавать в нелюбви,
ты говоришь: «Ну что ж…» – седому визави.

Вылавливая лук в жиру кюфтэ-бозбаш,
ты приглушаешь звук, ты шепчешь: «Баш на баш».

Беззвучно: «Зуб за зуб, за око –око…» И
не видишь, как ползут по ложке муравьи.

* * *

Воскурения ладаном, смирной и манной
в этой области года, жемчужной, туманной.
Влажный пурпур клубится и капает медь.
Облетает всё то, что должно облететь.

Здесь примятая временем шляпка из фетра
акварельно всплывает у синих бараков:
в комментариях Фрейда приморская Федра
ковыляет с ведёрком коралловых раков.

Где твой пасынок? – Спит под холодным мангалом
или, травкой балуясь, торчит в «Камелоте»,
корешам присягая потухшим фингалом,
что уйдёт в монастырь, но не сгинет на флоте?

Воскурения маковым семенем. Волны
сквозь дымок желтоватый слоятся, как оникс.
Всё притихло, как будто, веселия полный,
по дворам не прошествовал буйный Дионис.

Невзирая на сонную морось, хоть раз ты,
но шмыгнёшь к бакалее, забрызганный глиной,
где на клумбе горят воспалённые астры
и дрожащий эфир заражают ангиной.

И повсюду струятся столбы воскурений:
у болгар уже прибрано, дымно у греков.
Только парк припорошен листвою осенней,
словно сгинул хозяин, внезапно уехав.

О бессмертные Гестия и Мнемозина,
плодовитая Гея, бесстрастная Лета,
это вам председатель, бухой вдребезину,
от усердия сжёг инвентарь поссовета.

В зябкий сумрак, где всё безымянно, размыто,
уплывает фонарик с понурой лошадкой…
О, когда бы ты, Федра, нашла Ипполита, –
не лежал бы он с финкой под левой лопаткой

на бесшумном пароме, присыпанный манной,
в этой области света, жемчужной, туманной,
рядом с глухо ворчащим срамным стариком,
что обол не сыскал под его языком.

* * *

Тёплые дни истаяли. Их так мало
в сумме, что представляется жизнь короткой.
Чёрную гору срезал лоскут тумана.
Вытянем жребий: кто в гастроном – за водкой.

Стук топора, визгливой пилы сопрано.
Море морщинит злая тоска по зною.
Но виноград в низине горит, как рана,
и по краям дымится голубизною.

Со стороны Отуз наползает сумрак
вкрадчиво, как десант, обложивший контру.
Дряблая влага с веток смывает сурик,
дерево на глазах превращая в контур.

Всё превращая в контуры: наши тени,
стол на веранде, влажную синь букета;
в тонких стаканах сброженный сок растений
переливая в плоской полоске света.

Сколько ни пей, но время, что дует в спину,
наши хребты выветривает, как всё, что
уровня моря выше; холмы в долину
пересыпая. И никакого кошта

нам на остаток жизни не хватит. Даже
если мы купим в складчину этот ветхий
дом, чугунок в шершавых намывах сажи,
блик на перилах, шорох скворца на ветке…

* * *

Напиши мне письмо и лучшую строчку вырежь.
Ты вкушаешь лангустов, дуешь коньяк, слоня-
¬ешься в шляпе по Квинсу или по Гринвич-Виллидж.
Но какое мне дело, ежели нет меня

в той стране, где волна колеблется перламутром,
на взъерошенных вязах вздрагивают листы;
где не рыщут бомжи по мусоркам ранним утром,
на отлов человеков ночью не мчат менты.

Хорошо, что ты – там, задира, кустарь-филолог,
несгибаемый логос, вечное два в уме,
сквозь чужие таможни длинную цепь уловок
неизменно влекущий… Помнишь, как на холме

мы сидели – спина к спине, – озирая мутный
тёмно-серый залив с корягами на плаву.
На покатые сопки сыпал с небес кунжутный
мелкий сетчатый дождик – и выпрямлял траву.

Никуда не срываясь, медленными глотками
мы цедили по-братски местное каберне.
Я следила, как жук вразвалку ползёт под камень,
растопырив надкрыльев лопасти… Как бы мне

ни хотелось тебя погладить, – рука чертила
в запотевшем пространстве эллипсы и круги.
И трёхдневной, колючей медью твоя щетина
пламенела, но не хотела моей руки.

Мы сидели, как два китайца, настолько древних,
переживших и потепления и снега,
что неважно уже: коряга качнулась в дрейфе
или мимо проплыл взлелеянный труп врага.

… Ты в широтах, где всяк уместен – и, слава Богу!
но такие, как я, нелепы – и пусть. Не то б
слабоумной старухой к тихому эпилогу
доплыла бы, сложившись в англоязычный гроб

в чём-то розово-белом. Как бы ты иронично
поглядел – ни озноб в лопатках, ни в горле ком.
И тогда бы Господь послал меня жить вторично
в синеватую морось, на киммерийский холм.

* * *

Дули пассаты, мучая грядки
с пышным паслёном.
Только и вспомню: плыли лошадки
прямо по склонам

гор киммерийских. Глянец каурой,
облачко серой.
И на каурой – всадник понурый
в красном сомбреро.

То возникали эти лошадки,
то исчезали.
Бас в сериале приторно-сладкий
дона чезаре

взоры туманил вдовам и девам,
местным каллисто,
приумножая словом и делом
вздор сценариста.

Прячась в поселке греко-болгарском
в брызгах левкоя
(где почитают главным богатством
семьдесят коек,

летним сезоном дыры латая
в зимней кудели),
все, что имели, мы промотали
и протрендели.

Сыты по горло играми в прятки,
ложью во благо, –
только и вспомним: плыли лошадки,
билась бумага

старой афиши с фильмом Феллини,
что поражало.
Муха над картой авиалиний
жирно жужжала.

И под белесым облаком шатким,
прямо по скату
глиняной горки плыли лошадки.
Дули пассаты.

* * *

В перспективе – ободранный сейнер с причалом у борта.
На запястье не шрамы, а чёткий рубец от перчатки.
Эка невидаль: сердце разбито. Осталась работа,
где уже не простится тебе ни одной опечатки.

Пьяный крымский народ протоптал произвольно тропинки
к обнищавшему рынку, к тоскующим братьям по крови.
Хоть бы оттепель, что ли… В голодном зрачке – ни травинки,
только росчерки хвои на перистом снежном покрове.

В перспективе – уедешь, сменяв этот сейнер на лайнер,
распродав по дешёвке старьё, что копилось годами.
И – во Франкфурт-на-Одере или, что лучше, -на-Майне.
А заклинит на море, сойдёшь с багажом в Амстердаме.

Это – словно подбросить монетку и вытащить решку,
потому что орёл, нарезая круги по спирали,
сдал тебя до начала игры, как ладью или пешку,
сберегая ферзя, и победу запил саперави.

В перспективе – ты купишь толковый словарик туриста,
прорастая из дамы с собачкой в кого-то с акцентом.
И, слегка раздышавшись, найдёшь для общенья слависта,
что голландское пиво мешает с французским абсентом.

И поэтому, ежели в слёзы, то здесь и немедля,
оттого, что – зима и замёрзло айвовое древо
перед узкой калиткой; и этот, двуликий, на меди,
как его ни крути, а косит только вправо и влево.